Литературная Якутия


 
06.06.2020
 
Олег Сидоров

Северозападный ветер его поднимает…

(о великом взлете на Парнас)

На воздушном потоке распластанный, одинок… - эта важнейшая строка и та, что приведена в названии взяты из стихотворения Иосифа Бродского «Осенний крик ястреба». Стих создан в США в 1975-м, после трех лет проживания в стране, ставшей родной. Так судьбе было угодно, что великий поэт Иосиф Бродский всеобъемлющее признание, к которому он взлетал и которого заслуживал, получил там, находясь уже за океаном. Такое неслыханное по советским меркам, высланный из СССР – Нобелевский лауреат! Это стало известно 10 декабря 1987 года и он стал пятым русским лауреатом. К счастью в СССР времена постепенно менялись и поэт возвращался на родину своими стихами и эссе. Он получил, как сказано в решении Нобелевского комитета «за всеобъемлющую литературную деятельность, отличающуюся ясностью мысли и поэтической интенсивностью».

В его жизни было много событий, которые с высоты сегодняшнего дня кажутся не случайными. И та поездка в Якутск, с геологической экспедицией, тоже была не случайной. Суждено было судьбой, что молодой человек на волне романтики 1950-60-х – в эпоху великих геологических открытий, оказавшийся в Якутске, нашел томик Евгения Баратынского. Случилось это в маленьком книжном магазинчике. Поэта XIX века, которого он потом всю свою жизнь любил и обожал. А в 1961 году 19 июня опять же в Якутске родилось «Памяти Е. А. Баратынского». Вот начальные строки:

 
Поэты пушкинской поры,
ребята светские, страдальцы,
пока старательны пиры,
романы русские стандартны

летят, как лист календаря,
и как стаканы недопиты,
как жизни после декабря
так одинаково разбиты.
 

И в конце словно предчувствие:

 
Поэты пушкинской поры,
любимцы горестной столицы,
вот ваши светские дары,
ребята мертвые, счастливцы.

Вы уезжали за моря,
вы забывали про дуэли,
вы столько чувствовали зря,
что умирали, как умели.
 

Якутск при всей «страшности» (в кавычках, так как это слово взято из воспоминаний Иосифа Бродского о Якутске) дарил вдохновение разным русским поэтам, начиная от декабристов, например, Александра Бестужева-Марлинского. Помню мое удивление и даже радость в том далеком в 1999-м или 2000-м, когда в недрах интернета мне попалась эта удивительная новость о том, что Бродский в нашем Якутске принял важнейшее решение на своем пути к вершинам Парнаса. Новость была приятная во всех отношениях, и с которым я спешил делится со своими друзьями, но конечно, не понравилось, как мне, так и многим, слово «страшный» - «…гуляя по этому страшному городу, зашел в книжный магазин и в нем надыбал Баратынского...». Но эта характеристика великого поэта сегодня кажется какой-то метафорической (ахматовское «…из какого сора Растут стихи, не ведая стыда…»). Теперь о связи Якутска и Чульмана с именем Бродского много написано, но тогда для меня это было открытием.

Сам Иосиф Бродский не забывал эту веху своей жизни. Например, Соломону Волкову в «Диалогах с Иосифом Бродским» рассказывал так: «Находясь в Якутске, я обнаружил в книжном магазине томик Баратынского. Когда я прочел этот томик, мне все стало ясно: что мне совершенно нечего делать в Якутии, в экспедиции и т. д. и т. п., что я ничего другого не знаю и не понимаю, что стихи — единственное, что я понимаю».

Не Якутия, конечно, не Якутск, а атмосфера эпохи Пушкина дыхнувшая с томика Баратынского, но именно, в Якутске, а не в Ленинграде и в других городах, побудила поставить окончательную точку в поисках себя. Быть поэтом. Посвятить служению Слову. Мне видится образ молодого поэта с этим томиком Баратынского в руках, счастливо улыбающегося и идущего на вдруг оказавшихся поэтическими улицах и в порту Якутска (есть известное фото, сделанное в порту Якутска). Так наш Якутск запечатлен в истории поэзии как та географическая точка, ставшая тем решающим толчком на пути к вершинам признания великого поэта.

Иосиф Бродский – непререкаемый мировой классик. Он по странному стечению обстоятельств в год своего 80-летия становится в России суперсовременным и популярным. Значит Слово, Поэзия живы. Мемориальные доски не только на ленинградских стенах, где поэт побывал, но и на стенах, где он томился в заточении: психиатрической больницы и Крестов – как отпечатки того времени, безжалостного к своим героям…

Этой весной мне повезло встретиться и задать вопросы Юрию Кублановскому о нем, о Бродском. … (см. здесь). А недавно Юрий Михайлович отправил ссылку на свое Слово о Бродском «Кублановский о Бродском: джинсовый костюм в подарок, кофе и сигареты, судьба как поэзия» сопроводив: «Дорогой Олег, высылаю свою беседу о Бродском. Если сочтёте нужным, поделитесь ею с теми, кому это интересно. ЮК» (см. видео).

Мне показалось, что очень емкое слово Юрия Кублановского о поэте, с которым они понимали и поддерживали друг друга, позволяет узнать глубже о жизни и поэзии Бродского. И еще. В одном из самых любимых мной стихах Бродского «Осенний крик ястреба» мне слышатся голоса всех поэтов, преодолевавших воздушные и иные потоки. Чувствую в нем и аналогии с якутской поэтической традицией, когда творческий человек воспринимает себя в образе птицы и взлетает в синеву неба словно птица-орел. Классик якутской литературы Алексей Кулаковский не случайно принял псевдоним Ексекюлях Елексей – як. Өксөкүлээх Өлөксөй, что можно перевести как Орлиный или с орлом. Здесь Өксөкү кыыл – орел или из мифологии – двуглавая или трехглавая птица. Еще посоветовал бы послушать как сам автор читает «Ястреба…»: это такая бесподобная медитация и кажется, что ты понимаешь этого ястреба…

 
Северозападный ветер его поднимает над
сизой, лиловой, пунцовой, алой
долиной Коннектикута. Он уже
не видит лакомый променад
курицы по двору обветшалой
фермы, суслика на меже.

На воздушном потоке распластанный, одинок,
все, что он видит — гряду покатых
холмов и серебро реки,
вьющейся точно живой клинок,
сталь в зазубринах перекатов,
схожие с бисером городки

Новой Англии. Упавшие до нуля
термометры — словно лары в нише;
стынут, обуздывая пожар
листьев, шпили церквей. Но для
ястреба, это не церкви. Выше
лучших помыслов прихожан,

он парит в голубом океане, сомкнувши клюв,
с прижатою к животу плюсною
— когти в кулак, точно пальцы рук —
чуя каждым пером поддув
снизу, сверкая в ответ глазною
ягодою, держа на Юг,

к Рио-Гранде, в дельту, в распаренную толпу
буков, прячущих в мощной пене
травы, чьи лезвия остры,
гнездо, разбитую скорлупу
в алую крапинку, запах, тени
брата или сестры.

Сердце, обросшее плотью, пухом, пером, крылом,
бьющееся с частотою дрожи,
точно ножницами сечет,
собственным движимое теплом,
осеннюю синеву, ее же
увеличивая за счет

еле видного глазу коричневого пятна,
точки, скользящей поверх вершины
ели; за счет пустоты в лице
ребенка, замершего у окна,
пары, вышедшей из машины,
женщины на крыльце.

Но восходящий поток его поднимает вверх
выше и выше. В подбрюшных перьях
щиплет холодом. Глядя вниз,
он видит, что горизонт померк,
он видит как бы тринадцать первых
штатов, он видит: из

труб поднимается дым. Но как раз число
труб подсказывает одинокой
птице, как поднялась она.
Эк куда меня занесло!
Он чувствует смешанную с тревогой
гордость. Перевернувшись на

крыло, он падает вниз. Но упругий слой
воздуха его возвращает в небо,
в бесцветную ледяную гладь.
В желтом зрачке возникает злой
блеск. То есть, помесь гнева
с ужасом. Он опять

низвергается. Но как стенка — мяч,
как падение грешника — снова в веру,
его выталкивает назад.
Его, который еще горяч!
В черт-те что. Все выше. В ионосферу.
В астрономически объективный ад

птиц, где отсутствует кислород,
где вместо проса — крупа далеких
звезд. Что для двуногих высь,
то для пернатых наоборот.
Не мозжечком, но в мешочках легких
он догадывается: не спастись.

И тогда он кричит. Из согнутого, как крюк,
клюва, похожий на визг эриний,
вырывается и летит вовне
механический, нестерпимый звук,
звук стали, впившейся в алюминий;
механический, ибо не

предназначенный ни для чьих ушей:
людских, срывающейся с березы
белки, тявкающей лисы,
маленьких полевых мышей;
так отливаться не могут слезы
никому. Только псы

задирают морды. Пронзительный, резкий крик
страшней, кошмарнее ре-диеза
алмаза, режущего стекло,
пересекает небо. И мир на миг
как бы вздрагивает от пореза.
Ибо там, наверху, тепло

обжигает пространство, как здесь, внизу,
обжигает черной оградой руку
без перчатки. Мы, восклицая "вон,
там!" видим вверху слезу
ястреба, плюс паутину, звуку
присущую, мелких волн,

разбегающихся по небосводу, где
нет эха, где пахнет апофеозом
звука, особенно в октябре.
И в кружеве этом, сродни звезде,
сверкая, скованная морозом,
инеем, в серебре,

опушившем перья, птица плывет в зенит,
в ультрамарин. Мы видим в бинокль отсюда
перл, сверкающую деталь.
Мы слышим: что-то вверху звенит,
как разбивающаяся посуда,
как фамильный хрусталь,

чьи осколки, однако, не ранят, но
тают в ладони. И на мгновенье
вновь различаешь кружки, глазки,
веер, радужное пятно,
многоточия, скобки, звенья,
колоски, волоски —

бывший привольный узор пера,
карту, ставшую горстью юрких
хлопьев, летящих на склон холма.
И, ловя их пальцами, детвора
выбегает на улицу в пестрых куртках
и кричит по-английски "Зима, зима!"